Поиск
Close this search box.

Пять миниатюр: из серии «Читая Хармса»

«Меня интересует только чушь!»

( Даниил Хармс)

 

Как некие чёрствые люди обидели писателя земли русской Василия Селивёрстовича Макаронова 

Василий Селивёрстович Макаронов сочинил замечательный рассказ. Сюжет такой: некий хирург (назовём его для интриги эН), мужчина, невероятно положительный во всех невероятных  отношениях, оперирует некоего гражданина Зэ. У гражданина Зэ выскочила грыжа, без операции её вправить не удалось, вот поэтому и операция. И вот оперирует он эту грыжу, оперирует – и тут в операционную приходит срочное сообщение: в здании, где расположена эта самая операционная, заложена бомба! Так что срочно эвакуируйтесь, а то может быть грустно. Понятно, что все в операционной начинают ахать и охать, снимать халаты, надевать штаны и  коситься на дверь. Все, кроме нашего невероятно положительного. Который остаётся спокойным и не отрывается от своего операционного занятия. Идите, говорит он членам операционной бригады. Спасайтесь. А я никуда не пойду. Я должен закончить операцию, иначе больному может наступить бесславный конец.

И все члены операционной бригады сразу осознают своё малодушие и душевное ничтожество. Сразу начинают креститься, каяться и остаются с эН. Даже, несмотря на угрозу нависшей над ними всеми смертельной опасности.

Через полтора часа по тому же больничному радио объявляется, что тревога оказалась ложной, бомба не обнаружена, так что, дескать,  извините, простите и продолжайте. И операционная бригада заканчивает операцию, выходит из операционной и получает в ответ шквал оглушительных аплодисментов. Мы не сделали ничего героического, скромно отвечает на аплодисменты хирург эН, вытирая куском бинта разгорячённо-вспотевшее лицо. Мы  просто выполняли наш служебный медицинский долг – спасали человека.

Вот такой рассказ. А что? Сильно. В духе витающих сегодня в нашем противоречивом обществе идей (они витают в нём, витают! И  причём неустанно!). Поэтому Василий Селивёрстович, не мудрствуя лукаво и уверенно  глядя в глаза, отнёс этот свой рассказ в редакцию некоего литературного журнала. А чего неделю поинтересовался, когда его в этом журнале будут печатать. Никогда, услышал он в ответ. Как, вскричал ошеломлённый писатель. Почему? За что?

За то, ответили ему на противоположном конце  телефонной связи. Печатать такое псевдогероическое  хавно – себя не уважать. Какие к едреней маме  бомбы, какие гранаты? Это же медицинское учреждение! Мирнее его просто не бывает! 

Вы – дураки, начал плеваться Василий Селивёрстович. Это же террористы! У них – ничего святого! Им по большому счёту всё равно куда, чего и кому закладывать и подсовывать! Понятно? Понятно, ответили ему. Да и дело вовсе не в бомбе. Не надо спекулировать на таких трагических темах. Конъюнктурщик вы, гражданин Макаронов. Популярность хотите заработать, пользуясь злободневностью  момента. В общем, свою хавённую рукопись можете забрать у секретарши. Она вам её сразу отдаст. Даже без расписки. 

И повесили, собаки, трубку.

И вот теперь писатель Василий Селивёрстович забросил своё писательство и строчит гневные письма во все средства массовой информации. В которых обличает редакцию того журнала в непатриотичности, предвзятости, а заодно и кумовстве (в том смысле, что печатают только своих, прикормленных. Которые вот уж действительно пишут самое настоящее хавно – но это хавно своё. Родное-проверенное-прикормленное! В смысле, его можно не опасаться!). И мы присоединяемся к его совершенно справедливому возмущению и требуем: руки прочь от великого писателя земли русской Василия Селивёрстовича Макаронова и его гениального высокохудожественного произведения! Точнее, наоборот: руки – к нему, великому писателю и так далее! Немедленно опубликуйте это его высокохудожественное на первых же страницах вашего поносного журнальчика! Немедленно! А  самому Василию Селивёрстовичу моментально выпишите гонорар в виде компенсации за понесённые моральные страдания, а также на пиво! Василий Селивёрстович пиво очень любит. Со с воблою. Или, на крайний случай, с сушками  солёными. Или даже с колбасой.  

 

Про Аню, Музу и репу

Как известно, Пушкин не всегда был таким уж безоговорочно признанным и непревзойдённо популярным мастером художественного слова. Например, в начале девятнадцатого века самыми известными литераторами были некие Иван Миллер и Матвей Комаров.  Их книги значительно превосходили по тиражам издания  нашего  всенародно ныне любимого Александра Сергеевича.

Писатели (и это тоже давно и прочно известно) – народ завистливый (завистливый, завистливый! И не надо делать такие глаза, как будто это для вас открытие!). Александр Сергеевич, конечно же,  не был исключением. ( А почему он должен быть исключением? Он как все! Как весь советс… российский народ! Все завидуют – и он вместе со всеми! А как же! Только так! И никак!)

 Поэтому сидел он однажды, пригорюнившись, за письменным столом, грыз с досады гусиные перья, хлебал чернила, смотрел  в открытое окно и думал: эх! Что же эти собаки Миллер с Комаровым такие всенародно популярные, а я всё никак нет? Что за гадство такое вонючее! Как же бы и мне-то так великолепно прославиться?

И вдруг видит: идёт по дорожке (тогда асфальта ещё не было. Его тогда ещё не придумали. Так что просто по дорожке. Безасфальтовой. По просто такой. Земельно-натоптанной) некая сомнительной симпатичности гражданка по имени Анюта,  а по фамилии Керн (урождённая Полторацкая, из рода обрусевших евреев Вульфов). Пушкин её хорошо знал, потому что эта самая гражданка была, как бы это поделикатнее сказать или даже выразиться, не совсем образцового поведения в отношении случайных половых связей. Ну, вы поняли. В общем, эта Анюта была тот ещё игривый бабельсберг, видавший виды. И, извиняюсь, позы.

И она его увидела. И пересеклись в воздухе их прекрасные взгляды. И тут же запахло то ли лавандою, то ли грозой, то ли просто жареным (может, даже поросёнком. А чего такого? Время было как раз к обеду!).

– Шур, а, Шур! – сказала гражданка Керн, стараясь улыбнуться мило. – Ты бы хоть какой стишок мне, что ли, посвятил! А то прямо неудобно перед людями: всё ходишь ко мне, ходишь, а ничего не посвящаешь!

Пушкина, понятно, это слово – «стишок» – сильно оскорбило.

– Иди отсюдова, – ответил ей грубо. – «Стишок»… Я, может, пиит. В смысле, Поэт с большой буквы. Мне, может, некогда  разным-всяким стиш… свои гениальные произведения посвящать. И вообще,  пускай тебе стишки Миллер с Комаровым посвящают. Они, может, тоже к тебе ходят. Тоже задерживаются в твоём всенародном будуаре.

И окно закрыл. Во избежание сквозняка с последующими простудой и случайными половыми связями.

Но что-то всё-таки произошло… Что? Александр Сергеевич в задумчивости сгрыз очередное гусиное перо, хватанул пару рюмок чернил – и вдруг высверкнуло! Озарением! Муза прилетела! Опустилась на плечо! Александр наш Сергеевич  схватил лист бумаги и решительно вывел: « Во глубине сибирских руд…»

Тьфу, чёрт! Какие руды! При чём тут руды? Не руды и даже не Неруда! Неруда родится только через сто с лишним лет!

– Я помню чудное мгновенье, 

Та-та-та-та, явилась ты.

Как мимолётное виденье.

Как гений чистой красоты… –

И дальше:

– А он, мятежный, просит бури.

Как будто в бурях есть покой! –

И опять: при чём тут буря? При чём мятежный? Что вы, гражданка Муза, меня путаете и  гениальничать мешаете! И вообще, про бурю Лермонтов написал! Мэ Ю! (Ох, уж эти гении! Сколько в них добра!)

Хотя и это неважно. Главное,  что после этого стихотворения к Пушкину пришли, наконец, популярность, слава и всенародное признание. И он, наконец, стал самым главным российским пиитом. И гусиные перья больше не грыз. Ему для него, любимого, их  специально нанятые  люди грызли. Какие-то крестьяне крепостные. У них же зубищи-то о-го-го! Стальную проволоку шутя перегрызают – а почему! Потому что всю свою крепостную жизнь репой питаются. А репа, как известно, крепость зубам придаёт просто невообразимую. «Гвозди бы делать из этих зубов!». Вот так-то. 

 

Сусанна, Сусанна, Сусанна!

Совершеннейшая неправда, что Иван Осипович  Сусанин, уроженец села Домнино Костромской губернии (или как она тогда называлась?)  зимой  1613 года был зверски изрублен поляками и литовцами за то, что завёл весь их отряд в непроходимые болота. Он только притворился изрубленным, а когда все его мучители тире истязатели в том  болоте утопли, то встал, отряхнулся, поправил портки домотканые (а может, даже и шаровары сатиновые), помянул всех этих  утопших чужеземных скотин ядрёным, исконно  русским матерным словом и пошёл к себе домой.

Придя, он испил с устатку ковш медовухи, скушал два антрекота и каравай хлеба, и только собирался прилечь на лавку отдохнуть от ратно-диверсионных дел, как в окно решительно постучали. Опять, что ль, эти бусурмане вонючие, с  досадой подумал Иван Осипович и пошёл открывать. Но эти бусурмане  были уже не поляки с литовцами, а французские завоеватели во главе с Наполеоном Буонопарте. Миль пардон, мусье, сказали французы. Не покажете ил нам дорогу на Москву? Щас, ответил им Иван Оспович. Только портки надену.

Он надел портки и пошёл показывать. Но так как дорогу на Москву и сам не знал, то водил этих французов по близлежащим окрестностям три дня и три года. А на четвёртый лишь развёл руки в стороны. Дескать, извиняйте, мусье вражеские захватчики, но я и сам не знаю. Так что миль пардон вам всем. Шерше ля фам пирамидон.

Ну, что ж, согласились французы. Не знаешь – значит, не знаешь. И на том, как говорится, вам,  Иван Осипович, большое киргуду. Из-за тебя, собаки этакой, мы все свои ботинки промочили и последние сухари дожрали. И обругав его напоследок своими ядрёными матерными французскими словами, пошли искать дорогу сами. А Иван Осипович, удручённо опустив свою бедовую голову, побрёл назад, в родимый дом, чтобы искушать шницель и бефстроганов с хреном, щучьей икрой и мочёной брусникой, а потом всё-таки завалиться на свою любимую лавку, чтобы предаться объятиям Морфея. Если проще, наконец-то, поспать.

А французы всё шли-шли и, в конце концов, дорогу нашли и по этой дороге пришли. Пришли прямо в златоглавую, сожгли её и, преследуемые Кутузовым Михаилом Илларионовичем, вернулись к себе во Францию (но, конечно, не все. Большинство по дороге вымерзло). А тех своих французских девок, которые очень любили врать, начали с тех пор называть Сусаннами. И до сих пор так зовут. И даже песню сочинили. Которая так и начинается: «Сусанна, Сусанна, Сусанна! Ночная бабочка,  никто не виноват! Сусанна, Сусанна, Сусанна! Огни отелей так заманчиво горят! О-го-го! Кир-гу-ду!». 

 

Сны и сновидения 

Писатель Егоркин любил спать на правом боку и, естественно, правой щекой на подушке. А чтобы не мочить подушку вытекающими у него в процессе сна слюнями, он подкладывал под рот  на подушку полотенце. До утра полотенце полностью пропитывалось Егоркиными слюнями. Вот как сладко спал этот выдающийся литературный деятель нашего местного масштаба и нашего же прекрасного времени! Настоящий гений пера и мастер художественного слова! А какие прекрасные сны ему снились! Девы с распущенными косами, величаво-задумчиво бредущие по лугу. Парни с балалайками, в косоворотках и с добрыми лицами. Берёзовые рощи и дубовые дубравы. Наконец, наша исконно-посконная, настоящая русская баня (иногда даже всё с теми же девками)!  В общем, остаётся только вздыхать, завидовать и грызть подушку!

А писатель Жабский любил спать на левом боку. Но поскольку обильным слюноотделением он похвастаться не мог, то полотенце не подкладывал и вообще очень часто страдал бессонницей. А если всё же засыпал, то сны ему снились исключительно паршивые. Какие-то жирные бабы в кокошниках. Или мордастые  пастухи, бегущие за коровами с огромными кнутами и громко произносимым матом. Или обсосанные окурки на заплёванной трамвайной остановке. Или совершенно чуждая русскому человеку финская сауна (возможно, даже с девками). В общем, ужас. Хотя оно и понятно: какой из Жабского  писатель? Таких писателей сегодня – каждый первый. Это даже смешно называть его писателем. Так что не называйте. И спите спокойно. Или (если не спится) в баню идите. Можно даже без девок. Можно только с водкой.

 

Дантеса бы на него, гадюку,  натравить! 

Эпиграф: «Пушкин был поэтом. И всё чего-то писал…»

( Даниил Хармс. «Анекдоты из жизни Пушкина»)

Васькин был писателем. И всё чего-то писал. Бывало, сгорбится над письменным столом – и всё чего-то пишет, пишет, пишет… Потом вдруг встрепенётся, окинет окрестности безумным взором (дескать, где я? Накой? Почему? За что?), высморкается (когда в платок, когда в штору или кулак, а когда и прямо на пол), опять нависнет с пишущей ручкой в руке над столом, как птица гриф над падалью – и давай опять наяривать! Вот какой это был скромный в своей литературно-сочинительской гениальности, незаметный герой.

Он так долго писал. Лет восемь. А потом сразу перестал. Ему чего-то расхотелось. Да и хрен ли толку от этой писанины? Кругом одни собаки неблагодарные. В смысле, читатели привередливые. Пишешь им, пишешь, пОтом исходишь и соплями едучими… Даже пончик проглотить толком не успеваешь, даже с пивом (или водкой) – а они-то критикуют со всею своею читательскою язвительностью, то вообще читать не хотят. Ты, говорят, лучше нам про баб напиши. Чего-нибудь эротическое. Как они в бане купаются. Или  в  кустах черёмухи загорают всеми своими пышными обнажёнными прелестями (сиськами там, ещё чем). Или блины жрут своими могучими ротами. Зубами те блины на части рвя. А то пишешь всё время какую-то хирню. От ейного чтения аж скулья сводит.

Нет, Васькин не сразу сдался. Он долго крепился. Но, как говорится, каждому терпению, рано или поздно, приходит свой но пасаран. А идите вы все к такой-то маме, вскричал он однажды, негодуя и осерчав. После чего перевернул стул, на котором сидел, стол, на котором писал, чернильницу вылил коту Барсику на голову, а листы бумаги отнёс в уборную и наколол на специально прибитый сбоку гвоздь. Чтобы в помятом виде ими можно было успешно  подтираться.

И всё. И забил на  все своё сочинительство. Он  нашёл себе другое, не менее увлекательное, но гораздо более приятное занятие: фотографироваться. И не просто так, с вытаращенными глазами, вспотевшим лбом и удушающим за горло галстуком. Вовсе нет.

Он фотографируется художественно. Обязательно на каком-нибудь элегантно утончённом фоне. Например, на фоне церквей златоглавых. Или монастырей с их неприступными монастырскими стенами. Или на фоне памятников классикам (например, тому же Александру Сергеевичу) и их сподвижникам. Или исторических объектов архитектуры. Мостов и пандусов. Скамеек и карнизов. Угрюмых скал и бескрайней водной глади. Берёзок и осинок…. А то, что это фотографирование ему никаких доходов не приносит, его совершенно не печалит. Ему и за  писательство никто гонораров не платил и не собирался. За что там было платить-то? За то  хавно, которое он сочинял?

Постскриптум. А этим летом он снялся вообще в шикарном антураже: лысым, лёжа на пляже, в плавках, расшитых  мелким бисером, и с обезьянкой на плече. А рядом – здоровенная бабища в лифчике, трусах и подбитым правым, кажется, глазом. И с дымящейся папиросой, зажатой в здоровенных, каждый – с лопату, зубах. А на заднем плане – накатывающиеся на берег огромные волны и тонущий в них прозаик, он же поэт, он же драматург, краевед, литературовед и слесарь-гинеколог Жабский с развёрзнутым в последнем исступлении ртом. Из которого так и слышатся его последние слова: «Дантеса бы на тебя, гадюку, натравить!». Называется вся эта живописная композиция «Бегущий по волнам…, или: А он, мятежный, просит бури…». По аналогии с александр-гриновской «Бегущей по волнам». Очень впечатляющая фотография. Прямо до дрожи. Говорят, что особо чувствительные гражданки, а также беременные, глядя на неё, даже плакали. А некоторые тряслись,  крестились и пускали пузыри.

Алексей Курганов, Коломна, Московская обл.


Мы не коммерческая организация. Поддержи “Нашу Гавань” – 1$ и 1 минута времени. Спасибо.