Чувство выздоровления —
одно из самых сладостных.
Александр Пушкин
Дни шли за днями, сливаясь в его больном нарушенном восприятии в огненные круги перед глазами, катящиеся через бездны мрака и беспамятства. В эти ничего не содержащие в себе пропасти чёрной пустоты он головокружительно проваливался, долго летел в них, обливаясь липким потом. Налитые чугунной тяжестью ладони падали в никуда рядом, как бы отделёнными от его лишённого плоти тела. И чем глубже и дольше длились эти непрекращающиеся падения, тем отчётливее ощущалось леденящее приближение смерти. И тогда каждая живая частица распадающейся личности, вопя от ужаса перед неодолимой неизбежностью, карабкалась к свету из последних ещё остававшихся сил, цеплялась за края крошащейся жизни.
Между этими провалами в ничто случались редкие промежутки просветления, когда болезнь отпускала его разум, и он заново начинал постигать окружающее, словно в первый раз учился читать. Ему казалось, его сознание существует вне времени, которое внезапно утратило обычную линейность, искривилось и смялось, стало прерывистым, не поддающимся никакому измерению. Непостижимым образом минуты превращались в недели и месяцы, дни сжимались до нескольких вздохов, а часы вовсе исчезали в этой круговерти, словно бы их и не было вовсе.
Чаще для его восприятия оказывалась недоступной в полном объёме даже комната вокруг, поле зрения сужалось до кровати, на которой он постоянно находился. В этот круг света внезапно прорывались лица родных и близких, но теперь он не мог не то что верно различить их выражение, но даже путался ─ кому конкретно они принадлежат в действительности. Он не мог уверенно определить: реальны они или видятся через искажённую болезнью призму памяти? На тумбочке у изголовья появлялись новые упаковки лекарств, вызывая неодолимое отвращение одновременно со слабой надеждой на возможное исцеление. В мгновения, когда он мог отдавать себе отчёт в происходящем, он и сам сомневался, служат ли все эти таблетки и микстуры поддержкой и заслоном от терзающего недуга или же, напротив, открывают перед ним путь в никуда, откуда уже никак не вернуться.
Кровать стала для него сосредоточием оставшегося доступным узкого мирка, единственным его вместилищем, в котором лишний глоток холодной воды, разжимающий цепкую хватку жажды, становился неизъяснимым блаженством, целью всего существования. Всё окружающее казалось условным, нереальным, как бы пунктирно обозначенным в туманной дымке. Тогда как главным и наиважнейшим становились собственные внутренние переживания, ощущения, нечётко маячившие в сознании, не поддающиеся определению. Огненные круги сумасшедшей колесницей вновь неслись перед его глазами сквозь всеохватную ночь, а подлинная реальность отступала, катилась к чёрту, отстраняемая воспалённым восприятием.
Будто бы и не было за стенами давно привычного большого и разнообразного мира, в котором находилось множество знакомых и не знакомых, не похожих друг на друга людей, в котором он и сам жил до этого прикроватного существования. И всё же, иногда этот огромный внешний мир настойчиво прорывался к больному, преодолевая попытки последнего отгородиться от всего, остаться наедине с болезнью. Новые лица, звуки, предметы… Однако всё это почти не доходило до затемнённого сознания, хотя тот реальный мир ещё продолжал жить раздробленным в его воспоминаниях, напоминая о себе, звал вернуться туда. Его образы ломались, дробились, искажались, но оставались живыми. Они срывались с потрескавшихся от жара губ полузабытыми именами, как жёлтые листья или испуганные птицы с ветвей осеннего сада.
Боль, как теперь казалось, присутствовала всегда. Существование без боли уже представлялось невозможным. Она служила напоминанием жизни, не верилось, что прежде её просто могло не быть. Мир без боли остался за пределами его полностью захваченного болезнью мирка. Иногда боль нарастала, пульсировала, билась, как набухшая вена, с ударами сердца, с каждым вздохом. Ощущение её усиливалось до бесконечности, затмевало глаза, передавалось по телу с током крови. Больной бессильно скрипел зубами, хрипло кричал невразумительное, вырываясь из успокивающих рук сиделки. Бросал в пустоту страшные проклятья и ругательства, адресованные неведомо кому. Возможно, проклинал жизнь, давшую такую боль, или смерть, упорно не приходившую с облегчением. Иногда боль постепенно утихала сама, иногда вдруг резко уменьшалась после укола иглой шприца, но никогда не проходила совершенно. И он смирился с её наличием, как с постоянной жаждой, как со странно пустым воздухом, которым никак не мог наполнить грудь.
В недолгие минуты просветлений, когда ничто поразительно не беспокоило и не отвлекало внимания ни изнутри, ни снаружи, он размышлял о вероятном скором конце. Не только своём, но и о возможном для всего человечества. Его ужасала перспектива стать ничем, неодушевлённой горсткой праха. А неизбежность отдалённой гибели земной цивилизации придавала в его глазах бессмысленность любой человеческой деятельности. Собственная жизнь на фоне вероятной в будущем глобальной катастрофы казалась никчёмной, никому не нужной. Эти мысли настолько занимали его в эти моменты, что временами переходили в навязчивый бред. Он видел то страшное пламя атомного апокалипсиса, то лунные горизонты, достигнутые людьми, принимая всё за явь, картины которой прерывались лишь новой вспышкой боли.
И вот однажды стало совсем плохо. Падение в пропасти длилось бесконечно. Лишь изредка тьма урывками расступалась, и в тумане окружающего всплывало чьё-то озабоченное лицо, склонившееся к нему. Но тут же он снова проваливался куда-то с противно замирающим сердцем, и всё путалось в голове, растворяясь в пустоте, уступая место катящимся огненным кругам.
Это была ночь сплошного кошмара и безостановочного липкого пота. Ночь, наполненная его хриплым дыханием и невнятным бомотанием, рвущими тишину. Это была ночь жара и холода, ночь кризиса и ожидания исхода. В эту ночь настал перелом. И когда под утро он, наконец, впервые забылся крепким спокойным сном, окружающим стало ясно. Что болезнь отступила.
Новый день принёс с собой новизну восприятия. Он лежал на кровати, удивлённо озираясь по сторонам, находя повсюду знакомые и незнакомые черты, прислушиваясь к происходившему в нём самом. Голова оставалась ясной, как никогда, во всём теле обнаруживалось стойкое ощущение лёгкости и праздника, словно заново рождаешься на свет. Но главное, что он понял не сразу, боль впервые за долгое время полностью оставила его.
Из открытого окна доносились пьянящие звуки большого мира, он ощущал их не только слухом, но всей поверхностью кожи. Ему казался понятен теперь даже язык птиц, радостно галдевших о весне на зазеленевших ветвях сада. Он почувствовал свою неразрывную связь со всем творящимся снаружи, осознал себя частицей этого чуда. Ощутил во всей полноте, до чего прекрасна эта жизнь, необыкновенный дар природы, которого чуть было не лишился из-за болезни. И только тогда понял, что окончательно исцелился.
Ему захотелось встать, подойти к окну, но сил хватило лишь повернуться на бок и смотреть на кусочек ясного неба в раме окне. Он лежал так, пока снова не заснул, и сон его оказался светлым и счастливым сном обновлённого человека.
Теперь окружающее стало восприниматься с необыкновенной остротой. От внезапно появившегося зверского аппетита до жгучего тепла заглядывавшего по утрам в окно солнца. В нём пробудился художник, поэт, музыкант, ребёнок. Только глаза подмечали всё внимательно по-взрослому, музыка и рифмы рождались в голове, неуёмная любознательность выплёскивалась на мир вокруг. Каждый новый день помогал ему стряхивать с себя остававшиеся лохмотья болезни, придавал всё новые силы.
Когда же он смог самостоятельно выйти в сад, ему показалось, что всё радостно приветствует его возвращение ─ от зелени деревьев и молодой травы до криков далёких электричек. От обилия воздуха и солнца кружилась голова. Всё виделось им теперь иначе, чем прежде, словно болезнь придала свежесть взгляда, обновила все чувства. Только после того, как он заглянул во тьму смерти, перед ним открылась вся прелесть продолжающейся жизни.
Болезни больше не было. Он вернулся к своей работе, ища и в ней скрытные источники радости. Но эти старания не увенчались успехом. Он вернулся в большой мир, ожидая встретить обновлённую жизнь, готовый к ней. Но мир этот оказался старым. Работа засасывала без остатка, вернула на своё прежнее место в череду серых унылых будней, не различимых между собой. Он чувствовал в себе силы создать что-то значительное, необыкновенное, ни на что не похожее, о чём говорило бы не одно поколение после его ухода. Но всё больше зарывал эту возможность в бесконечной производственной текучке.
С каждым днём обретённая им с уходом болезни острота восприятия притуплялась всё больше. Словно на его глазах только что открытый широкоформатный красочный и объёмный мир превращался в плоскую чёрно-белую фотографию. Он ещё радовался случайно встреченной улыбке, теплу искреннего пожатия руки, волнующему женскому поцелую, но каждой клеткой всё больше ощущал, как быстро теряет своё ненадолго обретённое сокровище.
Настал день, когда окружающий мир уже ничем для него не отличался от той же унылой комнаты, в которой он оставался наедине с болезнью.
В недолгие минуты рабочего перерыва он присел на ступени бетонной лестницы набережной у самой воды, спрашивая себя: неужели только болезнь могла дать такую прекрасную временную иллюзию? И утрата её на самом деле означает лишь окончательное выздоровление?
Если бы имелось время посидеть подольше вот так, роясь в грустных воспоминаниях, неизвестно, до чего он мог бы ещё додуматься, но время перерыва закончилось, и пора было возвращаться на работу.
Сергей Криворотов, Астрахань